Category: литература

Category was added automatically. Read all entries about "литература".

Ильинский

В одном интервью Игорь Ильинский (умнейший артист) рассказывал о том, что когда в Малом театре в конце 1970-х ставили "Возвращение на круги своя" (пьеса Иона Друцэ о последнем годе Льва Толстого), то всерьез обсуждали вопрос: имеет ли право Толстой говорить о Боге, можно ли для советской атеистической аудитории воспроизводить цитаты из религиозных текстов Толстого и его дневников. Имеет ли Лев Толстой право на несознательность и ошибочность, с точки зрения морального кодекса строителя коммуниста, своих суждений? Имеет ли право Толстой как зеркало революции на свои заблуждения?

Это к разговору о том, как в старом театре чтили классику. Остазия всегда воевала с Океанией.



На изображении может находиться: 1 человек, сидит, стол и в помещении

Глеб Подгородинский

Чертовски талантливо сделано!

Как артист достигает эффекта? А очень простым ходом.
В середине стихотворения меняет рассказчика: начинает повествовать Заболоцкий, а заканчивает девочка Маруся, говорящая о себе.

И всё, роль сделана.



Старые тексты

Почему старые тексты устаревают? Почему для Кулигина из "Грозы" поэзия XVIII века - это живое влиятельное слово, а для большинства из нас - мертвое. Слово полисемантично, многозначно. В процессе стремительного изменения языка старые тексты в нашем восприятии теряют полисемантичность и сводятся к единичному, а не образному, многосоставному пониманию. Слово из старой литературы может порождать сегодня однозначное толкование и перестает быть художественным, как бы худеет, превращается в скелетик.
Чебутыкин у Чехова как человек малограмотный все время сыпет примерами из массовой культуры. У него прецедентная речь - представьте себе современного человека, который все время разговаривает не своим языком, а цитатами из рекламы, масскульта, газетными лозунгами, сведениями из викторин московского метрополитена. Такой человек раздражает. У Чебутыкина нет своих мозгов, он заменяет собственное мышление готовыми лекалами масскульта. Не только "Тарабумбия", но и фраза "Не угодно ли вам этот финик принять?" - это цитаты из пошлых песенок и опереток, по мнению Чехова, Чебытукин должен это петь, а не говорить. Мы же сегодня ничего этого не чувствуем. Текст закрывается постепенно, так как исчезает контекст.

Памяти Леонида Зорина

В 1999 году делал интервью с драматургом Леонидом Зориным для "Независимой газеты", его уже нет в сети. Публикую здесь.





ИЗ СОРОКА ПЯТИ ПЬЕС Я ОСТАВИЛ БЫ МЕНЬШЕ ПОЛОВИНЫ
Леониду Зорину – 75 лет
Павел Руднев

Когда молодые актрисы приходили показывать свое мастерство в БДТ, Георгий Товстоногов запрещал им читать монологи Гелены из «Варшавской мелодии». Это пьесу невозможно было сыграть плохо, мастер несколько раз обманывался в выборе пополнения для труппы. Автор этой, пожалуй, самой популярной послевоенной пьесы, которая шла в 150 городах Советского Союза, - Леонид Зорин отметил в начале ноября юбилей. В начале 90-х казалось, что Зорина забыли, как забыли и всю отечественную драматургическую классику – Розова, Володина, Арбузова. Но в последние годы, когда блистательно прошла премьера 30-летней «Варшавской мелодии», где сыграли Вера Алентова и Игорь Бочкин, а через несколько лет и продолжение этой пьесы с Владимиром Андреевым и Элиной Быстрицкой, когда вышла книга мемуаров «Авансцена», а затем и дневники «Зеленые тетради», оказалось, что Зорин возвращается к нам. Мудрым литератором, не прекратившим трудиться, глубоко, остроумно мысля, и скромным интеллигентом, не растерявшим достоинства в череде исторических перемен.

- Леонид Генрихович, есть парадоксальный афоризм: «Человек в течение жизни становится своим антиподом». Ваша судьба подтверждает эту мудрость?
- В начале жизни многого хочешь и многого ждешь – это рождает и нетерпение, и претензии, и непомерные амбиции. Ближе к финишу от них избавляешься. Равно, как и от привлекательных свойств – способности к беспричинному радованию и вере, что никогда не умрешь. Афоризм, который вы привели, даже не только афоризм, сколько печальное наблюдение человека, увидевшего себя трезвым взглядом. Литератор знает: не только он пишет, пишут себя и сами герои. Мой Костя Ромин из «Покровских ворот» был веселым молодым удальцом, а с течением времени, переходя из повести в повесть, из романа в роман, вплоть до моих последних вещей – «Тени слова» и «Господина Друга», - он совершенно преобразился. И не вполне по авторской воле. Время делает свое дело. Это относится и ко мне. Не скажу, что я стал думать иначе, но я совсем по-иному стал чувствовать.
- Когда вам было всего тяжелее, мучительней писать?
- На этот вопрос легко ответить. Писать в недавние времена было занятием не только мучительным, но и попросту мазохическим. Попробуйте сделать что-нибудь стоящее, если вычеркивают слово «смеркалось» («создает минорное настроение»). Сегодняшний молодой человек не может вообразить себе меру советско-партийного идиотизма. С другой стороны, эзопов язык способствовал некоторой утонченности, творил свою собственную эстетику. Порой помогало дремучее цензорское невежество. В повести «Алексей» я притронулся к запретной намертво теме осведомительства. Назвав доносителя «сикофантом», я обошел цензурный редут – там просто не знали этого слова. Точно так же я развлекался, когда позволил себе в «Карнавале» написать о «тоске по приват-доцентам». Те, кто решали судьбу комедии, не знали, что эти приват-доценты цвели до октябрьского переворота.
Одним словом, был тогда и азарт, и протест, и кураж, была потребность сопротивляться тупой машине, переламывавшей лучшее, что в тебе есть. Что-то из этой твоей потребности и возникало, в конце концов. И, тем не менее, такая жизнь для писателя ненормальна. Задача писателя одна – не бороться  с режимом, не улучшать его, а искать необходимое слово, пусть даже это слово «смеркалось». Еще важнее свобода мысли. Даже важней, чем свобода слова. А нам генетически был свойственен страх перед последствиями мысли.
- Вы религиозный человек?
- К несчастью, мне этого не дано. Мне будет страшнее умирать, чем тем, кому это чувство даровано. Но надо быть искренним вопреки установившемуся бонтону. Вспомним Гете: «Я недостаточно лжив, чтобы ходить в церковь». Он имел в виду не церковь, а иных прихожан. Да и наше священноначалие, право же, не слишком способствует теистическому воспитанию духа. Когда читаешь о том, как архиепископы дружно братаются с Зюгановым, или же – о вражде конфессий, тут же поневоле задумаешься. А в судьбу я верю. Это давнее чувство. Верю и в то, что по делам воздастся. Стало быть, я не безнадежен.
- Есть термин «советская классика» - большой массив литературы, которая сегодня признается качественной, но не пережившей границы советской эпохи. Если бы ваше творчество причислили к этой эстетике, что бы вы ответили на это?
- Вы имеете в виду «Большой стиль», стиль Империи, который, в особенности, рельефно выразил кинематограф? Я знаю, им принято умиляться, но не испытывают ни ностальгических, ни, тем более, эстетических чувств. Слово «классик» как слово «реализм» не требует никаких эпитетов. «Советской» классики так же нет, как нет «социалистического» реализма. И как нет «критического» реализма. Гоголь и Толстой жили в прошлом столетии, Платонов и Зощенко – в нашем веке. Они классики во все времена.
- Вы ощущаете себя современным писателем? Или уже наступил тот период «кабинетного творчества», когда все, что пишется, обретает мемуарную характер?
- Я не думаю, что вышел из времени. Конечно, со стороны виднее, но я полагаю, что «Злоба дня» и «Авансцена» – это романы, написанные современным писателем. Как и «Варшавская мелодия-98» и, разумеется, «Невидимки». Последняя пьеса, посвященная выдающемуся художнику Владимиру Андрееву, как бы сгусток продуманного и пережитого автором, но родиться могла только в эти дни. Что же касается моего образа жизни, то он неизменен уже многие годы. Я и в минувшую эпоху из дома выходил неохотно – сидел за письменным столом каждый день.
- Почему?
- Если не буду сидеть, то не сделаю того, что нужно. В особенности, когда пишу романы. Писательство - тяжелый физический труд, который мне всегда доставляет острое интеллектуальное наслаждение. Я должен писать. Этот процесс пожирает с того самого момента, когда первый  раз почувствуешь себя профессиональным литератором.
Другой вопрос, что наступала необходимость публиковать свою работу, ставить пьесу. Нужны были контакты с действительностью, которые приносили большие муки. Многое из того, что я написал, было запрещено. В молодости я на это очень сильно реагировал. Самое печальное, что доставил много горя своим режиссерам. Андрей Михайлович Лобанов поставил одну мою пьесу, потерял театр на этом и вскоре умер. У Георгия Товстоногова зарезали один их лучших его спектаклей по моей пьесе – об этом написана статья Юрия Рыбакова «Исчезнувший шедевр» (журнал «Современная драматургия»). Рубен Симонов не дожил до начала репетиций «Коронации», надорвавшись на «Варшавской мелодии», – «Коронацию» уже ставил Евгений Рубенович, его сын. Завадский не дожил до премьеры «Царской охоты», положив все силы на «пробивание» пьесы – три последние года жизни. В результате спектакль ставил Роман Виктюк. Такой вот мартиролог сегодня возникает в моем сознании.
- Нынешние драматурги тратят уйму времени на «проталкивание» своих пьес на театральный рынок. Вы когда-либо занимались этим?
- Раньше действовал отдел распространения при ВААПе (агентстве по авторским правам), поэтому мне не приходилось распространять пьесы. Да и режиссеры сами проявляли интерес к тому, чем живут драматурги, – так что не могу пожаловаться. В один из сезонов на сценах Москвы шло семь названий моих пьес.
Другое дело, что этот интерес вступал в противоречие с партийными ведомствами. Они были очень против. Театры писали оправдательные документы. Но была молодость, была любовь к жизни, кураж. Теперь я страшно завидую молодым драматургам. Все можно пережить – нищету, голод, только не цензуру. Она вас калечит, она вас делает нечеловеком, недочеловеком. Стыдно вспомнить. Сколько погубленных судеб! Смолоду уничтоженных писателей, которые быстро ломались, не выдерживали давления. Помню драматурга Блинова, который бросился под поезд, помню самоубийство Шпаликова...
- Ваша блестящая книга «Зеленые тетради» - дань давней литературной традиции дневников. Многажды цитируемый вами Розанов, как известно, не вычеркивал и не редактировал свои несомненно подлинные «Опавшие листья». Как поступали вы?
- Я вел эти записи пять десятилетий, почти без пауз, наряду с дневником. Но литератор есть литератор. Когда пришла пора публиковать их, я естественно «прошелся пером». Что-то сделал короче, что-то расширил, где-то в меру своих возможностей вывел мысль на новый виток. Разумеется, я не все записи счел интересными для читателя – пусть они останутся в ящике.
- А если бы пришлось издать собрание ваших сочинений, многое вам пришлось бы вымарывать?
- Отбор был бы еще более крут, чем в «Зеленых тетрадях». Из сорока пяти пьес я оставил бы менее половины. Все прочие меня раздражают, мне скучно и грустно их перечитывать.
- Ваша запись в «Зеленых тетрадях»: «не знаю, удалась ли мне жизнь, но образ жизни удался» сильно задела критика «Московских новостей» Золотоносова. Он назвал вас «улиткой».
- Реакция горного орла.
- Вы в курсе того, что происходит в современной драматургии?
- Мне приходится ограничивать себя в чтении, в театрах я тоже редко бываю – вряд ли я компетентный судья. Но в драматургии последних лет появились талантливые произведения. Назову хотя бы «Койку» Андрея Яхонтова, «Сахалинскую жену» Елены Греминой, «Юдифь» Елены Исаевой. В новом номере журнала «Современная драматургия» вы прочтете яркую пьесу Ирины Лукьяновой и Дмитрия Быкова. Некоторые из названных мною пишут и прозу. Это естественно. Драматургия требует жестокого самоограничения, да и не всякому сценическому герою можно доверить свои заветные мысли, а остаются, в конечном счете, лишь мысли. Если они имеют право, само собой, называться мыслями.
- На ваш взгляд, что сегодня происходит с интеллигенцией?
- Интеллигенция – понятие слишком расплывчатое и неоднородное. Вообще, есть смысл избегать всяких множеств. Истинную цену имеет только единственное число. То, что определяют как штучный товар. Главной задачей коммунистических средств было построить людей в шеренгу, надеть на них одну и ту же одежку, сначала загнать их в строй, потом прогнать сквозь строй. Сделать неотличимыми друг от друга, сделать из щепок лес и потом рубить этот лес, чтобы щепки летели в разные стороны.
Принято с молитвенным трепетом произносить слово «народ» и заслоняться этим словом. Но и народ отвечает перед судом истории. Отвечали побежденные народы – немецкий, итальянский, японский. Отвечает и народ-победитель и, в первую очередь, за того «нового человека», которого выпестовал, за человека, который плюет на могилы, где закопаны миллионы (последние публикации определяют число жертв репрессий как сорок пять миллионов)  и с портретами уголовников идет отмечать 7 ноября – светлый праздник.
Мне привелось однажды ответить на вопрос, что меня особенно заботит – «больше всего, качество населения». Поэтому стоит говорить не об интеллигенции, а об интеллигентах. Что с ними сейчас происходит? То же, что происходит всегда. Пытаются они совладать с жизнью и миром, которые и ныне и присно по определению им враждебны, пытаются сохранить свою душу и оградить свое самостояние.
- В «Зеленых тетрадях» есть у вас фраза: «Глупей всего искать мораль в моралисте. И вообще – меньше толкуйте о нравственности больших писателей». Продолжая сальерианско-моцартианский список из Бомарше, Микеланджело, вы называете еще и Сервантесе, убившем и ограбившем любовника своей внебрачной дочери.
- Да, писатели имеют с моралью неоднозначные отношения. Видимо, творчество замешано на слишком густой жизненной силе (той, что французы зовут force vitale), а сила плохо вмещается в правила поведения и, тем более, в условия игры. Но подлинно большие писатели, как мне кажется, глубоко естественны – живут, как пишут, а это залог некоей высшей, главнейшей правды, которая вновь и вновь заставляет нас обращаться к их творческому наследию.
- Как вы сейчас живете материально?
- У меня маленькие потребности, поэтому концы с концами свожу. Хватит с меня, я же не голодаю, а чего мне еще надо! Пьесы идут, я пишу прозу, печатаю книги – это что-то дает. Преподаю, ко мне домой на семинары ходят ребята, которые учатся при «Литературной газете». Войнович преподает прозу, Кибиров – поэзию, а я - драматургию. Беседуем, разговариваем. Им вроде нравится. У нас очень трогательные отношения. Мне грех жаловаться. Я выжил после стольких лет, написал все, что хотел.
- Вы писали когда-нибудь пьесы на конкретных актеров?
- Не писал, кроме последней пьесы «Невидимки», – там есть роль на Владимира Андреева. Последние годы мы с ним очень тесно сотрудничаем. Он играл еще в «Гостях» Андрея Лобанова. Андреев поставил пять моих пьес подряд. Еще в Малом театре «Гости», и затем в театре Ермоловой – «Пропавший сюжет», «Союз Одиноких Сердец», «Измена» и «Варшавская мелодия-98» («Перекресток»). Теперь будет ставить «Невидимок».
- О чем написана «Варшавская мелодия-98»?
- Это сложная пьеса. Сидят два немолодых человека. Никакой любви, просто разговаривают о своей жизни. Для актеров никаких манков. Я понял, что буду писать эту пьесу, когда осознал ее главную идею – историческая обида России на Запад. Мы вам нужны только, когда вы пропадаете, гибнете, но однажды подумайте же и о самих себе! Помните, как говорит Виктор: «Вам никогда не приходила в голову помочь самим себе?!» Может быть, и был прав наш генералиссимус, положив запрет на международные браки. Что бы делали влюбленные, если бы поженились - между ними такой барьер! То, что Виктор не узнает Гелену, – это метафора. Россия не узнает Европу.
- Вы написали 45 пьес. У Александра Островского их 47, и только одна из не поставленная – «Иван-царевич». У вас есть непоставленные пьесы?
- Есть, конечно. И не одна. Это не литературные неудачи. Пьесу «Стресс» как раз очень многие хотели поставить, но увы. Не пустили. Не поставили «Брат, сестра и чужестранец», «Граф Алексей Константинович». О последней мне сказал один режиссер: «Мне не на что юбку для актрисы пошить, а тут сплошные императоры, графы, князья». Но все мои пьесы опубликованы. Я литератор – в большей степени, чем драматург, поэтому я всегда придавал большее значение публикации.
Я веду отчет пьес со 2 мая 1949 года, когда мою пьесу «Молодость» поставили в Малом театре. В действительности же моя первая пьеса «Соколы» прошла в Баку – бакинский период я беру в счет, хотя на основании тех пьес меня приняли в Союз писателей в 17,5 лет.
- Почему вы переехали в Москву?
- Один большой азербайджанский поэт сказал мне: «Если бы я жил в Евлахе, неужели бы я не переехал в Баку!» Приехал в 1947 году, жил без прописки, скрываясь от милиции, ночуя у друзей. Потом Малый театр взял мою пьесу в репертуар и временно меня прописал. Еще долго я с временными прописками от разных театров жил, пока не женился на моей первой жене.
- Какое место в Москве вы любите больше всего?
- Покровские ворота! Этот сценарий – абсолютно автобиографическое произведение. Все герои жили с нами в коммунальной квартире на Петровском бульваре, придуман только один персонаж – тетка Костика. Сейчас из всех прототипов я один остался в живых.
- Что сейчас происходит с поколением Костика?
- У него положение, конечно, очень тяжелое. Вся моя проза о Костике. Если в «Прощальном марше» он еще радостный едет в Москву, то в «Старой рукописи» уже ясно, что с ним будет что-то будет не в порядке. В «Господине Друге» он исчезает. Все кончилось плохо. Вы можете себе представить жизнь, в которой нельзя написать слово «смеркалось»?! Трудно... Вот в этой грязной луже, вонючей жиже прошла вся жизнь. Это ужасно. Поэтому когда кто-то из литераторов сейчас страдает, я думаю: «Господи, пусть я не могу напечатать произведение, но могу написать его, когда захочу». Раньше я и этого не мог – ко мне придут, обыщут и найдут...
Мы сейчас живем на яру, на сквозняке. Старое еще держит и тянет назад, новое не утвердилось. Человек изувечен. Главное, что создали нового человека – это ужасно. От него будет еще много неприятностей.

 

"Сказка о последнем ангеле", реж. Андрей Могучий, Театр наций

Новый выпуск видеоблога "Жизнь в театральных креслах".

Рассказываю о совершенно невероятном спектакле - лидере этого сезона: "Сказке о последнем ангеле" Андрея Могучего, Театр наций, по текстам Романа Михайлова и Алексея Саморядова.



"Чапаев и Пустота" по Виктору Пелевину, театр "Практика", реж. Максим Диденко

Когда была премьера спектакля Максима Диденко «Чапаев и Пустота» по пелевинскому роману (театр «Практика»), я не высказывался – был не в силах осмыслить большое впечатление. На фестивале русского театра в немецком Хеллерау в январе еще раз пересмотрел.

Мне эта работа кажется очень серьезным высказыванием о восприятии человеком XXI века исторической памяти и трагедии нашей страны. Сегодняшняя дискуссия о сталинизме (что важнее: человек или держава) вроде бы предполагает, что вопрос об оценке Гражданской войны закрыт. И это самоутешение оказывается ложным. Как понять теперь, чьими наследниками мы, сегодняшние, являемся: Колчака или Чапаева. Как распоряжается история сегодня – кто из них прав, кто виноват. Пелевин и Диденко рассказывают о принципиальной невозможности страстного, сочувственного понимания конфликта – это непостижимо, это невыносимо. Это понять рационально невозможно.
Единственно допустимый вариант содержится в буддистской пустоте, в следовании принципу увэй – отказу от бинарных позиций. Что белый, что красный - оба хуже, оба убивали и насиловали. И вместо описания истории – тут неистовый панковский танец пого в красном, первом акте «Чапаева и Пустоты», завершающийся зонгом в оратории Ивана Кушнира: «Сила ночи, сила дня - одинаково хуйня». Выбирать не из чего. Уйти от тошнотворности и кошмарности истории можно только в наркотическую грезу. Забыться, спрятаться, уйти в мантру и внутреннюю дзен-буддистскую эмиграцию. Герои Диденко поют советский гимн: «Мы кузнецы, и дух наш молод» - и всякий раз пение сбоит, схлопывается в ужас: «Мы кузнецы, и дух наш – Молох». В советском лозунге обнаруживаются сияющие пустоты, бездны, кошмарные подобия – из сознательного, из мира рацио вылезает хтонь, бессознательный кошмар. История русского бунта, в которой кровь, ад, ужас и смертоубийство, на наших глазах распадается на плесень и на липовый мед.
В третьем, голубом акте эта стихия успокаивается, и мы становится свидетелями превращения, как песня, что у нас стоном зовется, превращается в мантру. Там, где «Ой мне малым спалось» - там «ом мани падме хум». Все привиделось во сне. Вихри враждебные веяли над нами и ветер сорвал шапку с буйной головы - это ветры сновидения. Пережить трагедию России можно только в наркотическом сне – забытье, где история растворяется, уходит в стихию воды.
И вроде как сегодня часто молодому поколению задают вопрос об индифферентности, о незнании и нежелании знать. А вопрос, который должен быть задан: а как это вообще познать? Можно ли это вообще вложить в голову человеку, для которого XX век – кровавое месиво, чужое, враждебное? И не тут ли корни индифферентности, если после такого наследия не то, чтобы делать что-либо, а просто поднять руку в протесте физически больно. Наследникам XX века еще страшнее, чем его свидетелям.




На изображении может находиться: 1 человек, на сцене

У девок

Издатель Алексей Суворин пишет секретарю Толстого Владимиру Черткову о редактуре в переделке Львом Николаевичем рассказа Мопассана "Франсуаза" (2 января 1891 года):

"Необходимо кое-где смягчить выражения, например вместо «девка» иногда употребить слово «женщина», вместо «похоть» сказать как-нибудь иначе (у Мопассана un appétit d’amour) и дозволить Француазе не сидеть «верхом на коленке», хотя у Мопассана это так же. Вот и все. Такие смягчения необходимы даже для того, чтоб рассказ прочли побольше читателей. Во всяком случае, иначе как с этими смягчениями я его печатать не буду, ибо не могу".

Первый вариант названия, который дал Толстой: "У девок".

С любимыми не расставайтесь

В купленной мной в букинистическом книжке 1953 года любовно вложен листок со статьей на тему, созвучную с темой издания. Так делала и моя бабушка со своей библиотекой - информация была сакральной и сохранялась, подшивалась. Эта "Московская правда" 1957 года. На обратной стороне статьи обнаружились эти колонки. Их тут в три раза больше, чем я даю. Вереница списков.

Это дает некоторые представления о проблеме интимности в советской России. Драматург Володин в пьесе "С любимыми не расставайтесь" именно с этим сражается, в том числе: с вежливой бесцеремонностью чиновников, пытающихся сообщить максимальную публичность интимному акту расставания супругов, с вмешательством посторонних людей в человеческую драму, а чаще - трагедию. Смотрите, с какой тщательностью фиксируется персональная информация: адреса вплоть до номеров квартир. Всё напоказ, всё напогляд, прозрачные стены спален.

Особенно хочется показать это желающим вернуться в СССР.


Нет описания фото.

Чехов нон-фикшн

Драматурги! В подмосковной усадьбе Антона Чехова Мелихово затевается большой проект - лаборатория документального театра вокруг фигуры классика. Это еще одна инициатива, связывающая современный театр и музей.

Пожалуйста, примите участие. Это интересно. Писать текст там, где написана была "Чайка", - это особый вызов.

Текст пьесы может основываться на различных документах, принадлежащих разным историческим эпохам. Они могут как свидетельствовать о прошлом, так и фиксировать настоящее. Это могут быть: материалы СМИ (газетные, журнальные публикации, рецензии, объявления и т.д.), официальные документы, архивные материалы, эго-документы (дневники, письма, мемуары), интервью, блоги, реклама, различные свидетельства присутствия в медиа-пространстве.

Предметами изображения могут стать: фигура самого писателя ( человеческая и творческая судьба писателя, истории отношений, «биографии» произведений, истории творческого успеха и провала, отдельные биографические сюжеты, известные, малоизвестные и неизвестные страницы жизни писателя); личности и судьбы его современников, события эпохи; чеховские тексты (произведения, письма, высказывания Чехова и о Чехове, чеховские цитаты) в современном социальном, культурном, медийном и бытовом пространстве; мифы о Чехове (устойчивые представления о Чехове, мире его произведений, его героях, образ писателя в различные исторические эпохи).

Замысел пьесы может подразумевать будущее сценическое воплощение текста как в форме «классической» пьесы для театра, так и в самых разных экспериментальных и синтетических жанрах и форматах – от пьесы-реконструкции до ортодоксального вербатима и спектакля-инсталляции. Пьесы-исследования, пьесы-версии, пьесы-разоблачения, пьесы-осмысления в самых разных жанрах, формах и техниках современного театра. Иммерсив, Instagram-экскурсия, сторителлинг, вербатим, реэнактмент, site-specific theatre, пьеса-путешествие, реди-мейд, интерактивная выставка, мокьюментари – эти и другие современные театральные жанры, техники и подходы могут стать способом драматургического и сценического высказывания.
Менее всего приветствуются тексты – инсценировки чеховских произведений, «пересказы» биографии писателя.

Остальное - в ссылке.

Пушкин 1937 года

Как историческое сочинение отражает эпоху создания. Пьеса Андрея Глобы 1937 года написана к столетию со дня смерти поэта. Поставлена после войны на Всеволода Якута (спектакль-легенду критиковали, тут русского поэта играл еврей). Здесь Пушкин - народный трибун, у него темперамент Маяковского, он равен олимпийцам. Пушкина на тоненьких ножках тут не слышно, не видно. Умирающий Пушкин говорит так же спокойно, ровно и четко, как до дуэли. Василию Жуковскому кажется, что толпа перед домом на Мойке - это второй декабрьский бунт на Сенатской площади. Пушкин защищает русский язык, который считает самым великим на земле, громко высказывается против низкопоклонства перед Западом. Более того, всем ясен западный след в деле убийства поэта, и только Николай I не желает высылать Геккерна, чтобы не ссориться с правительством Голландии. Вопреки Довлатову, "кое-что все меняется в жизни Пушкина" в зависимости от того, какое время в него вглядывается.

На изображении может находиться: 1 человек, сидит